Workers in Soviet Museum Ethnography in the 1950s: Class Analysis and Politics of Time [Rabochie v sovetskoi muzeinoi etnografii 1950-kh godov: klassovyi analiz i politika vremeni]
Table of contents
Share
QR
Metrics
Workers in Soviet Museum Ethnography in the 1950s: Class Analysis and Politics of Time [Rabochie v sovetskoi muzeinoi etnografii 1950-kh godov: klassovyi analiz i politika vremeni]
Annotation
PII
S086954150016707-7-1
Publication type
Article
Status
Published
Authors
Stanislav Petriashin 
Occupation: researcher
Affiliation: The Russian Museum of Ethnography
Address: 4/1 Inzhenernaya St., St. Petersburg, 191186, Russia
Edition
Pages
157-175
Abstract

Drawn on archival materials produced by The State Museum of Ethnography of the Peoples of the USSR (nowadays The Russian Museum of Ethnography) in the 1950s, the article explores the ways in which the image of workers was constructed as an object of ethnographic inquiry and museum representation in the context of social and political changes that marked the period stretching from the late Stalinism to Khrushchev’s “thaw”. It focuses on the Russian workers seen as the largest and most significant “national group of the proletariat”. Ethnographic studies of workers conducted during the period were conceptually based on the monolinear class analysis that was instrumental in establishing a temporal hierarchy separating the “advanced” working class from the “backward” peasantry. Yet, if in the early 1950s museum ethnographers tended to draw sharp lines between the workers and the peasants in their scholarly writings and exhibitions, the situation started to change with the coming of the Khrushchev “thaw” when class distinctions began to be blurred and ethnographers would constantly emphasize commonalities and similarities in the everyday life and culture of both groups.

Keywords
Soviet ethnography, State Museum of Ethnography, Russian Museum of Ethnography, workers, class analysis, politics of time
Received
28.09.2021
Date of publication
28.09.2021
Number of purchasers
6
Views
69
Readers community rating
0.0 (0 votes)
Cite Download pdf Download JATS
1 В Российском этнографическом музее1 в Санкт-Петербурге в 1980–1990-е годы была построена большая экспозиция по этнографии русского народа. Несмотря на солидный возраст, она до сих пор открыта и представляет прежде всего традиционную культуру русских крестьян рубежа XIX–XX вв. Во втором зале экспозиции показаны различные крестьянские ремесла, но одна из стен зала посвящена истории и быту промышленных рабочих. Среди фотографий, инструментов и других материалов располагаются два искусно выполненных макета цехов ткацкой фабрики и литейного завода конца XIX в.2 Они показывают тяжелые условия труда и погружают зрителя в атмосферу заводской жизни: за тесно расставленными ткацкими станками женщины работают по 15–16 часов в день, им помогают дети; мужчины трудятся в мрачном грязном цеху, наполненном жаром от расплавленной стали. Такие картины рабочего быта выбиваются из общего “позитивного” экспозиционного нарратива и кажутся инородным телом в этнографическом музее, специализирующемся на традиционной сельской культуре.
2 Сейчас эта часть выставки кажется странным и случайно уцелевшим реликтом советского времени, но в 1950-е годы она была частью нового амбициозного проекта советской этнографии по изучению рабочего класса в прошлом и настоящем. Именно в это время были изготовлены описанные выше макеты. Исследования рабочего быта начались в конце 1940-х годов и были частью послевоенного поворота советской этнографии к актуальным вопросам современности. Этому повороту посвящен ряд работ, но все они фокусируются на изучении быта и культуры колхозного крестьянства – магистрального направления этнографии того времени (Slezkine 1994; Abashin 2011; Haber 2014; Алымов 2010; Новожилов 2012). История изучения рабочих остается нерассказанной. Этнография современности (“нового быта”, “социалистического строительства”) 1920–1930-х годов также занималась преимущественно сельскими жителями (Hirsch 2005; Верняев 2005; Петряшин 2018). Можно сказать, что советские этнографы того времени продолжали романтическую традицию изучения сельского населения европейских стран как носителя исторических традиций и “народного духа”. Этнография рабочих, напротив, совершала радикальный разрыв с этой традицией, так как своим объектом имела наиболее “передовой”, с точки зрения советской идеологии, класс общества. Марксистский “субъект истории” и коллективный суверен советской “диктатуры пролетариата” оказался в одном ряду с привычными объектами колонизации и этнографического описания – крестьянами и “экзотичными” народами. Вместе с тем при взгляде “изнутри” этнографии рабочие находились в “слабой” позиции по отношению к крестьянам, так как задачи, методы и научная ценность их изучения были неочевидны.
3 Настоящая работа должна ответить на следующие вопросы. Какова была логика конструирования рабочих как объекта изучения советской этнографии? Как идеологические модели классовых и национальных отношений в СССР отразились в этнографии рабочих – ее исследовательских и репрезентационных практиках? Наконец, как менялась этнография рабочих в условиях социально-политических трансформаций 1950-х годов? Основными источниками служат архивные и опубликованные материалы Государственного музея этнографии народов СССР (далее – ГМЭ): научные отчеты об экспедициях, тематико-экспозиционные планы, стенограммы дискуссий, путеводители по выставкам и проч. Специфика музейных материалов позволит раскрыть этнографию рабочих в двух ракурсах – академического исследования и выставочной репрезентации. В центре моего внимания будут русские рабочие – самый крупный и идеологически значимый “национальный отряд пролетариата” в СССР.
4 Конструирование рабочего класса как предмета этнографии я рассматриваю в контексте советской “политики времени”. Это понятие ввел Й. Фабиан: «Если верно то, что время включено в политическую экономию отношений между индивидами, классами и нациями, тогда конструирование предмета антропологии посредством темпоральных концептов и схем является политическим актом; тогда “политика времени” существует» (Fabian 1983: X). Согласно Фабиану, антропологическому дискурсу свойственен аллохронизм – помещение изучаемых людей в другое по отношению к исследователю время при помощи темпорализующих понятий: традиционное и модерное, крестьянское и промышленное, сельское и городское и т.д. (Ibid.: 23). Антропологи резервировали за собой и западными обществами современность и развитость, а другие общества – зачастую (пост)колониальные – определяли через отсталость и архаичность. Этнографическое изучение крестьянства в Российской империи и СССР как один из инструментов “внутренней колонизации” хорошо вписывается в эту модель (Gouldner 1977–78; Viola 1996; Etkind 2011; Эткинд и др. 2012). Исследования индустриальных рабочих, однако, требуют внести в нее коррективы. Превращение рабочих в объект исследования на рубеже 1940–1950-х годов оставило вне этнографического фокуса – на позиции субъекта исследования – только советскую интеллигенцию. Вместе с тем субъект-объектный аллохронизм между интеллигенцией и рабочими был невозможен ввиду идеологической важности пролетариата. Советский рабочий класс как самый прогрессивный и играющий “руководящую роль” в обществе не мог быть оттеснен интеллигенцией в “прошлое” и в идеологическом воображении скорее воплощал “будущее в настоящем”. Как следствие, для этнографии рабочих конститутивной стала темпоральная иерархия “передового” рабочего класса и “отстающих” крестьян – двух объектов исследования.
5 В этом смысле этнография рабочих рассматривается мной как продукт особого типа классового анализа. В общих чертах история классового анализа в советской этнографии известна. Доминирующим методом исследования он стал в результате этнографических совещаний 1929 и 1932 гг. и связанной с ними форсированной “марксизации” дисциплины (Slezkine 1991; Hirsch 2005: 138–143; Соловей 1998; Арзютов и др. 2014). Классовый анализ активно использовался для формационной “диагностики” народов и выявления классовой борьбы в прошлом и настоящем (Alymov 2014). В отношении современности, однако, классовый анализ применялся в основном во время коллективизации. После “великого отступления” середины 1930-х годов, когда было объявлено о построении социализма в СССР, марксистская критика советской современности, а в некоторых случаях и имперского прошлого, стала невозможна по идеологическим причинам (Timasheff 1946; Брандербергер 2017). Как следствие, в этнографических текстах место антагонистических классов заняли полезные традиции и вредные “пережитки прошлого” (Alymov 2014: 141–142; Баранов 2012: 351–366).
6 Внимание исследователей советской этнографии, однако, привлекал только классический марксистский тип классового анализа. Далее я буду называть его мультилинейным. В рамках этого анализа выявляются антагонистические классы, каждый из которых обладает специфическим историческим опытом, особой позицией в настоящем, своеобразным взглядом на прошлое и будущее (Morfino, Thomas 2018). За классами при этом стоят конкурирующие политические проекты и особые темпоральности. Обращение к этнографии рабочих 1950-х годов поможет мне выделить другой тип классового анализа – монолинейный. Он предполагает выявление в обществе “дружественных” классов, строящих бесклассовое общество и находящихся в одном общем времени и политическом проекте. Между классами при этом устанавливается темпоральная иерархия в виде различения “передовых” и “отстающих” классов. Тем не менее они идут вместе в одном направлении исторического развития – к будущему коммунизму, по мере приближения к которому классовые и национальные различия стираются. Каждый тип классового анализа, устанавливая отношения между социальными классами – специфическими темпоральностями, – оказывается, в свою очередь, особой формой времени (Ssorin-Chaikov 2017).
7 Поскольку советская этнография определялась как наука о народах, то изучение рабочих нужно было как-то позиционировать относительно этнического многообразия и национальной политики. Здесь уместно снова вернуться к Фабиану. В качестве постколониальной альтернативы имперскому аллохронизму он предлагал дискурсивно утверждать “равенство во времени” (coevalness), т.е. радикальную современность всех обществ, наций и классов, их сосуществование в одном времени. Концепция равенства во времени активно критикуется за нивелирование множественности локальных историй и воспроизводство на другом уровне доминирования Запада и аллохронизма (Chakrabarty 2000; Birth 2008; Bevernage 2016)3. Исследование этнографии советских рабочих покажет, как взаимодействовали и поддерживали друг друга идеология равенства народов и дискурс классового аллохронизма.
8 В перспективе настоящей работы фабиановское “равенство во времени” можно представить в виде аналога постколониального советского дискурса “дружбы” и “братства народов”, которые подразумевали равенство (или процесс “выравнивания”) советских национальностей и “синхронизацию” их историй в эпоху социализма. Этнографы должны были подтверждать это равенство, исследуя в каждом народе его рабочий класс – символ экономической и культурной развитости. Успехи сельского хозяйства – колхозного крестьянства – в глазах советской власти обладали меньшей ценностью и не могли служить убедительными доказательствами достигнутого равенства народов. В этом смысле монолинейный классовый анализ проявлялся в этнографии рабочих как в форме классового аллохронизма, так и в форме равенства народов во времени социализма4.
9 Первая часть статьи посвящена предыстории этнографии рабочих и повествует об изучении и показе в ГМЭ 1930-х годов классовых отношений и промышленности. Во втором разделе я рассматриваю становление этнографии рабочих на рубеже 1940–1950-х годов в ГМЭ на примере первых экспедиций и выставочных проектов. В третьей части статьи анализируются изменения в принципах изучения и экспонирования культуры и быта рабочих в середине 1950-х годов.
10

Классовый анализ и промышленность в музейной этнографии 1930-х годов

11 Государственный музей этнографии (в настоящее время – Российский этнографический музей) был основан в 1902 г. как Этнографический отдел Русского музея императора Александра III (далее – ЭО РМ). Первоначально в его штате было четыре хранителя, но в 1920-е годы музей смог расширить свой штат и сформировать четыре научных отдела: этнографии великорусов и финнов (I), этнографии Украины и Белоруссии (II), этнографии Кавказа и Туркестана (III), этнографии народов Сибири и Дальнего Востока (IV). Аналогичную структуру имела и экспозиция музея того времени.
12 Тема классовой борьбы и соответствующий ей мультилинейный классовый анализ стали частью музейной этнографической экспозиции и академического текста в результате “культурной революции” рубежа 1920–1930-х годов. Согласно резолюции I Всероссийского музейного съезда 1930 г., все музеи должны были перестроить свои экспозиции на марксистских основаниях и обратиться к политико-просветительской работе. Целью этнографических музеев теперь было не изучение и демонстрация этнического многообразия страны, а “показ результатов национальной политики диктатуры пролетариата, показ уничтожения неравенства национальностей, индустриализации отсталых районов и расцвета национальных культур” (Милонов 1930: 4–5). При этом подразумевалось, что успехи советской власти основаны на “классовой борьбе” в прошлом и настоящем, поэтому эта тема должна была стать одной из ведущих в музейной работе.
13 Экспозиции Этнографического отдела (с 1934 г. – ГМЭ) в 1930-е годы посвящались, как правило, одному народу или группе близких народов в рамках одной союзной республики. Таким образом, каждая крупная советская нация могла рассчитывать на отдельную выставку в музее – материализацию ее специфической культуры и истории. Единая структура экспозиций, разделы которых соответствовали общественно-экономическим формациям, должна была подчеркнуть взаимосвязи между народами, их “равенство” в общем времени марксистского эволюционизма. Экспозиция по дореволюционной истории в редких случаях начиналась с первобытности (показанной на археологических материалах); чаще всего ее демонстрация ограничивалась феодализмом и капитализмом. Заканчивалась каждая экспозиция “советским” разделом, представляющим собой обзор социалистического строительства у того или иного народа.
14 В дореволюционной части экспозиции показ стандартных этнографических тем (занятия, жилище, одежда, обрядность и проч.) политически заострялся и преподносился исходя из перспективы классового анализа и антиколониализма. Имперские администраторы и солдаты, местные элиты, “кулаки” и служители культа показывались эксплуататорами, а бедные крестьяне и “инородцы” – эксплуатируемыми. Например, одна из панелей на выставке “Народы Саяно-Алтая” (1932) была посвящена русской крестьянской колонизации5. Рисунки, фотографии и диаграммы показывали увеличение количества “кулаков” в регионе и количество занятых ими земель. Текст внизу подытоживал: “Русские богатеют за счет эксплуатации местного населения”.
15 Переходом к современной части экспозиции служили темы революций 1905 и 1917 гг., интервенции и Гражданской войны. В советском разделе на выигрышном фоне дореволюционной отсталости выставляли материалы о достижениях социалистического строительства (зажиточности и культурности колхозников, расцвете национальной культуры и проч.). Выставки начала 1930-х годов при демонстрации современности показывали и классовую борьбу вокруг колхозов. Например, на экспозиции “Белоруссия и БССР” (1933) в одном шкафу были представлены две обстановочные сцены: кулак, зарывающий зерно в землю, и доярка-вредительница, смазывающая бидоны изнутри кислотой для ускоренного скисания молока (Супинский 1934: 53–54).
16 Для сбора материалов по социалистическому строительству организовывались экспедиции. До середины 1930-х годов полевые отчеты часто включали в себя описание классовой борьбы. Например, в 1934 г. В.С. Дубов писал в научном отчете про один карельский колхоз:
17 Кулацкие элементы делая вид, что они вышли на лесозаготовки несколько дней пьянствуют у своих знакомых в другой деревне, тем самым подрывая план заготовок. Те же элементы ведут агитацию среди колхозников за не выход на работу, за религиозные праздники во время летних полевых работ, за оставление не скошенными межников (Олон. р-н), за низкие темпы хлебо-уборки (АРЭМ 1: Д. 481. Л. 7).
18 Музейные этнографы 1930-х годов фокусировались на изучении и репрезентации сельской жизни, но не ограничивались ею. Можно сказать, что этнография рабочих 1950-х годов отчасти была подготовлена довоенными музейными исследованиями промышленности. Классовый анализ в них, однако, тоже применялся только в начале 1930-х годов. Экспедиций, целиком посвященных изучению промышленности, практически не было. В планах полевых работ, длившихся обычно от двух до шести недель, этой теме, как правило, отводилось совсем мало времени – от нескольких дней до недели. Сотрудники ГМЭ считали изучение промышленности непрофильным для этнографического музея и в большей мере отвечающим задачам построения краеведческих и политпросветительских выставок (Крюкова, Студенецкая 1971: 49). Соответственно, собранный в поле материал отражения в научных публикациях не получил.
19 География экспедиций была довольно разнообразной. В Узбекистане М.В. Сазонова и Ж.Я. Дехтеренко работали на серных рудниках Шорсу и на текстильных комбинатах в Ташкенте и Маргилане. Н.П. Гринкова и Н.А. Дылева исследовали лесопильный завод в Архангельске, а Т.А. Крюкова – металлургический комбинат в Липецке. В Осетии Е.Н. Студенецкая изучала Садонские серебро-свинцовые рудники (АРЭМ 2: Д. 304. Л. 10).
20 Сравнительно много исследований промышленности было проведено для экспозиции краеведческого характера “Карелия и Кольский полуостров” (первоначально – “Ленинградская область и Карелия”) (1935). Так, осенью 1932 г. З.П. Малиновская собирала в Мурманске материалы по технике промышленной обработки рыбы: производству рыбной муки, медицинского жира, рыбных шкур, экспортной трески и т.д. Были приобретены экспонаты – рыбная мука, медицинский жир, стеарин, тресковая печень, орудия производства и др. (Малиновская 1932: 233). Для характеристики промышленности этнографы привозили из экспедиций преимущественно фотографии, газеты, разнообразные статистические данные и “производственные коллекции” (орудия труда, промышленные материалы, образцы производства и проч. – до середины 1930-х годов). Чтобы компенсировать однообразие подобных материалов, для показа социалистического строительства в промышленности создавали множество обстановочных сцен и макетов. Например, на экспозиции “Карелия и Кольский полуостров” рядом были представлены две сцены, посвященные геологоразведке и разработке апатитовой руды. Согласно путеводителю по выставке, «как сцена “Геологоразведка” с новейшей электро-магнитной аппаратурой, позволяющей при помощи радио-приемника обнаружить присутствие в земле металла, так и бурение апатитовой горы посредством воздушного бурава перфоратора, показывают применение на разработках новейшей техники – в этом прежде отсталом крае» (АРЭМ 1: Д. 496. Л. 19). Сцены дополнялись выставкой образцов полезных ископаемых и продукции обогатительной фабрики – апатитового и нефелинового концентрата.
21 Как видно из этого краткого обзора, классовый анализ использовался музейными этнографами только для характеристики дореволюционного быта народов и их положения во время коллективизации и индустриализации первой пятилетки. Во второй половине 1930-х годов советское общество представало в музее практически вне парадигмы классов. Показ успехов промышленности и сельского хозяйства в разных республиках должен был демонстрировать развитие ранее отсталых территорий и народов, “выравнивание” их уровня жизни во времени социализма, “смычку” города и деревни, разрушение границ между классами. Изучение промышленности в ГМЭ 1930-х годов по большей части игнорировало самих рабочих, их быт и культуру. Иными словами, задача этнографического исследования рабочего класса еще не была поставлена.
22

Этнография рабочих в 19501952 гг.: воспроизводство классовых границ

23 Прежде чем обратиться к послевоенной музейной этнографии рабочих, нужно кратко обрисовать исторический контекст конца 1940-х годов. В результате индустриализации 1930-х годов “бывшие национальные окраины царской России из аграрно-сырьевых придатков превратились в республики с высокоразвитой индустрией” (Астапович, Гусев 1962: 3). Этому поспособствовала и Вторая мировая война, во время которой многие предприятия были эвакуированы из европейской части СССР на Урал, в Сибирь и Среднюю Азию. Как следствие, появились в заметных количествах “национальные отряды рабочего класса” (Митрофанова 1964: 62). Более непосредственное влияние оказала политико-идеологическая сфера. Во второй половине 1940-х годов на волне кампании по борьбе с космополитизмом ужесточилась критика советских гуманитариев за “безыдейность и аполитичность”. Не обошли стороной и этнографов с фольклористами (Алымов 2009). Так, в “Литературной газете” за 1948 г. они характеризовались как “специалисты по низкопоклонству”, а их статьи раздражали критика своей “крайней схоластичностью, предельной оторванностью от насущных вопросов современности” (Бутусов 1948: 3). Вместо изучения фольклора Великой Отечественной войны, “новых людей и новой культуры” этнографы и фольклористы исследовали традиционную обрядность и пережитки первобытно-общинного строя (Балакин 1948: 3). В качестве отрицательных примеров фигурировали и статьи сотрудников ГМЭ о южнорусском обряде “вождения русалки” (Гринкова 1947; Крюкова 1947).
24 Реагируя на сложившуюся опасную обстановку, руководство Института этнографии Академии наук решило развернуть ученых к изучению “культуры и быта современных народов: социалистических наций и народностей СССР, современных буржуазных наций, народов колоний и зависимых стран” (Жданко 1951: 214). Уже в 1948 г. дирекция наставляла этнографов уделять особое внимание в своей полевой работе исследованию современности, в частности колхозного быта. Изучение рабочих началось на рубеже 1949–1950-х годов. Шесть экспедиций отправились на заводы Москвы, Ленинграда, Урала, Украины и Башкирии (Корбе 1950: 185). Вскоре география исследований была расширена, и этнографы начали обследование промышленных предприятий Узбекистана, Казахстана и других союзных республик. Включение рабочего быта в предметную область этнографии было закреплено на Этнографическом совещании при Институте этнографии, состоявшегося в Москве в 1951 г. Резолюция гласила: “Центральное место в работе советских этнографов должно занимать изучение социалистического быта колхозного крестьянства и рабочего класса СССР” (Резолюция 1951: 231). Соответствующим образом менялась и работа этнографических музеев. Теперь им следовало показывать национальные особенности на материале как крестьянства, так и рабочих (Там же: 233).
25 ГМЭ обратился к теме рабочего класса в 1950 г., вслед за Институтом этнографии. Необходимость изучать и показывать рабочих в Этнографическом музее обосновал Е.А. Мильштейн (директор музея в 1937–1941 и 1944–1953 гг.; см. о нем: Долгова 2018). В своем докладе сотрудникам музея о плане работы ГМЭ на 1951–1955 гг. он отметил, что музей уже не может довольствоваться показом одних лишь крестьян, особенно при демонстрации советской современности. У многих народов до революции “не было своих рабочих кадров, своей интеллигенции и не показать их, это значит показать народ односторонне, искаженно представить развитие народа и его культуру в советское время и не осветить колоссальных достижений, которых достиг в советских условиях каждый народ” (АРЭМ 1: Д. 1046. Л. 9). Соответственно, “дальнейшее направление экспозиционной деятельности Музея должно пойти по линии показа народа, нации, т.е. и колхозников, и рабочих, и интеллигенции” (Там же: Л. 6). Забегая вперед, стоит сказать, что ни изучение, ни показ интеллигенции так и не состоялись.
26 Уже в этих программных положениях Мильштейн определил ключевые аспекты этнографии рабочих. Показ рабочих служил средством демонстрации равенства народов в эпоху социализма. Но вместе с тем была выстроена темпоральная иерархия: крестьяне были до и остались после революции, и только рабочие (вместе с интеллигенцией) вошли в число “колоссальных достижений” советского времени. Наконец, директор апеллировал к этнографическому холизму и говорил о необходимости изучать каждый народ “в целом”, т.е. все его классы.
27 Для показа рабочего быта, особенно его современного состояния, был необходим сбор этнографических материалов в экспедициях. Составление программы полевого исследования рабочих Мильштейн также взял на себя. К полевому сезону 1951 г. она уже была готова (АРЭМ 1: Д. 1042. Л. 10–15). Согласно программе, этнограф должен был собрать материал для исторической справки о предприятии; раскрыть значение завода (фабрики) в жизни района, города, страны; охарактеризовать условия и организацию труда, комплектование рабочих, роль стахановцев, ударников, рационализаторов и потомственных рабочих на производстве; описать организацию лечения и отдыха рабочих, культурную работу, политическую жизнь на предприятии и общественный быт рабочих; изучить семейный быт рабочих – домашнюю обстановку, состав семьи, взаимоотношения в семье, бюджет, воспитание детей, праздничную обрядность, питание и одежду.
28 Этнографическая специфика программы проявлялась в необходимости изучать межнациональные отношения. Необходимо было обязательно описать национальный состав рабочих и взаимоотношения между рабочими разных национальностей как в дореволюционное, так и в советское время. Особенно важно было раскрыть тему “дружественной помощи” со стороны русского рабочего класса национальным рабочим кадрам (передача опыта передовых предприятий, командировки рабочих в центр и т.п.) (Там же: Л. 11). Такая постановка вопроса уже предполагала “дружбу народов” и гармоничное взаимодействие рабочих разных национальностей, т.е. идеологию равенства народов в эпоху социализма. Элементы национальной культуры, согласно Мильштейну, этнографы также должны были искать в консервативной сфере “семейного быта”: в убранстве интерьера, праздничной культуре, религиозных пережитках, устном народном творчестве, питании и одежде (Там же: Л. 14). В этом пункте программы, вероятно, можно было поставить вопрос о культурных связях с крестьянами. Но крестьянство в программе по существу упоминается только один раз (в вопросе о колхозах как вероятном источнике комплектования рабочих завода) – т.е. предстает поставщиком кадров и вытесняется в сферу биографического прошлого рабочих (Там же: Л. 11).
29 В своем докладе Мильштейн утверждал, что изучение рабочих должно было начаться с русских “как ведущего народа среди всех народов СССР” (АРЭМ 1: Д. 1046. Л. 12). Советская идеология в русле “руссоцентризма” (Брандербергер 2017) утверждала, что все “национальные отряды пролетариата” возникли благодаря “братской помощи” русских рабочих. Тем самым возвышающий рабочих монолинейный классовый анализ использовался для конструирования темпоральной иерархии советских народов “внутри” их равенства во времени социализма. “Дружба народов” предполагала классовую солидарность трудящихся всех национальностей и совместную борьбу против царизма при ведущем положении русского народа, который в рамках данной идеологии был уже не колонизатором, как в 1920-е годы, но – за счет революционного пролетариата и его партийного авангарда – главным борцом с колониализмом. Соответственно, музейный показ русских рабочих должен был предшествовать демонстрации рабочих других советских народов – как в плане очередности создания экспозиций, так и в пространстве.
30 Для показа русского народа в плане 1950 г. отводилось все правое крыло первого этажа – четверть всей экспозиционной площади музея. Все остальные народы РСФСР следовало демонстрировать в той же части здания на втором этаже. Такое расположение выставок, по мысли директора, дало бы правильное понимание “роли великого русского народа, вокруг которого создавалось многонациональное государство СССР” (АРЭМ 1: Д. 1046. Л. 13). Эта ответственная задача требовала привлечения лучших сил музея. Отдел русской этнографии по окончании войны в кадровом отношении был ослаблен, поэтому его сотрудники в основном занялись подготовкой дореволюционной части экспозиции и современным колхозным крестьянством. Экспедиции к русским рабочим возглавили опытные сотрудники других отделов: А.С. Бежкович (научный сотрудник, заведующий отделом этнографии народов Украины и Белоруссии), Е.Н. Студенецкая (заведующая отделом этнографии народов Кавказа), П.И. Каралькин (заведующий отделом этнографии народов Сибири и Дальнего Востока). Всего за 1951–1955 гг. состоялось пять экспедиций, в которых изучались грозненские нефтяники, ивановские текстильщики, рабочие ростовского “Ростсельмаша”, нижегородского “Красного Сормова” и сталинского “Кузнецкого металлургического комбината” (в настоящее время – г. Новокузнецк) (АРЭМ 2: Д. 225. Л. 6).
31 Эти экспедиции выгодно отличались от исследований промышленности 1930-х годов. Они целиком посвящались изучению рабочих и длились, как правило, около месяца. По итогам полевого исследования писались научные отчеты размером от 20 до 100 страниц. Несмотря на вложенные усилия, никто из научных сотрудников, ездивших в экспедиции к рабочим, не стал в дальнейшем специализироваться на этой теме. В сферу научных интересов этнографов ГМЭ входили исторические сюжеты, культурная “архаика” и пережитки докапиталистических формаций, в то время как академическая ценность изучения рабочих оставалась под вопросом.
32 В 1951 г. была организована первая музейная экспедиция к рабочим на завод “Ростсельмаш”. В экспедицию направили А.С. Бежковича (1890–1977), специалиста по украинской и среднеазиатской этнографии. “Ростсельмаш” был построен на пустыре под Ростовом-на-Дону и открыт в 1929 г. Выбор в качестве объекта изучения рабочих этого завода объяснялся тем, что это был крупнейший в СССР завод, обеспечивающий колхозы и совхозы новейшей сельскохозяйственной техникой (АРЭМ 2: Д. 183. Л. 2–3). Свое исследование рабочих “Ростсельмаша” Бежкович построил, во многом ориентируясь на классическую крестьянскую этнографию. Это привело его к выводу, что “рабочий класс, особенно живущий в крупных городах, уже полностью утратил свои этнографические особенности и приобщился к городской более культурной жизни” (Там же: Л. 70). Изученные им рабочие “этнографических элементов ни в занятиях, ни в одежде, ни в жилище, ни в домашней обстановке и утвари, а равно и в других вопросах быта, не сохранили” (Там же). Одежда рабочих – обычный городской костюм, мебель – фабричная, характерного типа жилища нет, сельский семейный быт и обрядность также утрачены. Выходом из этой ситуации Бежкович считал изучение культуры рабочих. Им была исследована культура труда (социалистическое соревнование, рационализаторство, стахановское движение и проч.), массовый отдых, спорт и физическая культура, воспитание и оздоровление детей, кружковая художественная самодеятельность, многотиражные и стенные газеты. Все эти элементы культуры Бежкович подробно описывал как составляющие новой социалистической культуры. Задача этнографа при исследовании рабочих, по его мнению, заключалась в пропаганде: он должен с помощью печати и выставок поделиться достижениями изученного завода с рабочими других городов СССР и “стран народной демократии” (Там же: Л. 71).
33 Связь между заводом и колхозом у Бежковича определяется не исторической общностью культуры, а экономическими отношениями между производителем и потребителем сельскохозяйственной техники. Поиск элементов традиционной сельской культуры у рабочих он считал ложным путем. В рабочих “небольших предприятий, расположенных вдали от крупных городов” и потому сохранивших этнографические особенности, Бежкович видел опасный соблазн для этнографа (Там же: Л. 69–70). В соответствии с принципами социалистического реализма (Haber 2014; Петряшин 2018), объектом изучения и репрезентации должно было служить только “крупное и передовое предприятие, так как оно является более правильным показателем культуры советского рабочего” (АРЭМ 2: Д. 183. Л. 69–70).
34 Заявленная Бежковичем задача, заключавшаяся в пропаганде заводских достижений и новой культуры, предполагала аллохронизм и темпоральный разрыв с “отсталостью” в виде крестьянского прошлого рабочих и современных им колхозников. Смысл дискурсивного помещения колхозников в культурную отсталость, однако, заключался не в обосновании реформ и патерналистской помощи “отсталым” крестьянам со стороны государства (Ssorin-Chaikov 2003: 81–92), а в утверждении русских рабочих как “передового” класса – агента прогресса, способного оказать помощь другим, менее развитым, классам и народам. В данной конструкции рабочие производят новейшую модерность, которая затем “дарится” пролетарским государством (в т.ч. в форме этнографических текстов и выставок) “нуждающимся” в ней людям в ожидании благодарности и лояльности (Ssorin-Chaikov 2017: 95–119).
35 Из-за отсутствия “национальной специфики” у современных русских рабочих Бежкович определял их культуру как социалистическую или советскую. Другие сотрудники музея в основном разделяли точку зрения Бежковича. Так, в методической работе о принципах экспедиционного сбора экспонатов (1952 г.) А.Я. Дуйсбург писала: “у рабочего класса черты национального быта стираются и отсюда особого научного интереса не представляют” (АРЭМ 2: Д. 192. Л. 5). Это относилось не только к советским рабочим. Дореволюционный пролетариат, по мнению Дуйсбург, этнографический музей должен показывать только как “движущую силу революции”: их выделение из среды крестьян, тяжелые бытовые условия, эксплуатацию и нищету – причины революционного настроя.
36 В 1952 г. был подготовлен тематический план экспозиции по русскому народу и в этом же году вынесен на обсуждение с привлечением специалистов из Ленинградской части Института этнографии (среди которых – Т.В. Станюкович, Е.Э. Бломквист, С.М. Абрамзон, М.Д. Торен). Согласно плану, экспозиция должна была размещаться в семи залах левого крыла первого этажа (АРЭМ 1: Д. 1099. Л. 5–6). Первый зал посвящался основным занятиям крестьян до революции (земледелие, скотоводство, охота и проч.). Во втором зале задумывалась демонстрация культуры и быта крестьян (жилища, одежда, семейные отношения, утварь и проч.). Третий зал должен был раскрыть тему народного искусства, а четвертый – культуру и быт рабочего класса при капитализме. Наконец, пятый зал служил введением к следующему, советскому, разделу и рассказывал о революционном движении. Шестой зал был отведен под показ быта и культуры современного рабочего класса. В седьмом, заключительном, зале этнографы собирались демонстрировать колхозное крестьянство, расцвет народного творчества, стройки коммунизма и проч.
37 На совещании наибольшую критику вызвал раздел по современности, особенно намерение сотрудников ГМЭ всесторонне показать рабочий быт. Сотрудники Института этнографии считали, что силами музея сложно или даже невозможно представить на выставке культуру всего русского народа и “сущность современной жизни” (Там же: Л. 7). Основная рекомендация сводилась к исключению рабочей темы и показу современности на материале колхозного крестьянства. Станюкович предлагала вместо рабочего быта экспонировать небольшие стенды про современную промышленность, а основной упор “сделать на влияние русского народа на народы Советского Союза и международное значение России, в частности РСФСР” (Там же: Л. 38). Можно сказать, что она призывала вернуться к принципам репрезентации промышленности, типичным для ГМЭ 1930-х годов. Сотрудники музея в оправдание ссылались на резолюцию Этнографического совещания 1951 г. и на мнение руководящих лиц, проверявших музей и его выставки: они “всегда ставили перед нами вопрос – почему вы показываете так ограниченно, только крестьянство? Потому что мы должны показать рабочий класс и русский народ в целом” (Там же: Л. 39).
38 Ответ критикам В.И. Герасимовой – заведующей русским отделом – раскрыл замысел экспозиционеров с новой стороны:
39 Мы заранее отдаем себе отчет, что возможно не удастся показать специфику современного рабочего класса, поскольку мы приближаемся к коммунизму и грани между национальными особенностями стираются. Мы хотим показать современную советскую культуру, пусть она даже будет тождественной для рабочих грузин, таджиков, русских. Мы покажем элементы развивающейся ведущей советской культуры. Мы не боимся того, что там увидим такие же элементы мебели, как в квартирах и других рабочих. Мы сознательно идем на это, чтобы показать развитие советской культуры в целом (Там же: Л. 9–10).
40 Иными словами, раздел про современный рабочий быт задумывался как репрезентация не только культуры ведущего класса русского народа, но и современной советской культуры. За счет декларируемой этнической обезличенности русские рабочие оказались исторически ближе всего к коммунизму и были способны представлять собой все народы СССР как целое.
41 Таким образом, в дискурсе сотрудников этнографического музея – в программных заявлениях Мильштейна, в научном отчете Бежковича и в экспозиционном плане 1952 г. – этнография рабочих конструировалась в перспективе монолинейного классового анализа и включала в себя классовый аллохронизм (противопоставление крестьянам) и равенство народов в эпоху социализма. Этнографы не могли не согласиться с идеологическими тезисами о “передовом” положении рабочих по отношению к крестьянам и воспроизводили их в своих исследованиях и выставочных проектах. Наличие элементов крестьянской культуры как признаков “отсталости” у современных рабочих практически отрицалось. Как следствие, сотрудники ГМЭ видели в изучении рабочих только пропагандистское значение и отказывали ему в научном статусе. Также и в плане экспозиции 1952 г. материалы, посвященные рабочим и крестьянам, были разведены по разным залам, порядок которых (от крестьян к рабочим) также отражал их темпоральную иерархию. Вместе с тем в контексте национальной политики культура рабочих преподносилась как социалистическая и объединяющая разные народы СССР. Показ этой общей культуры на примере русских высвечивал их особый статус в советской “семье народов”. Русские рабочие были самыми “передовыми” рабочими – авангардом мирового пролетариата и основой социалистической культуры. Этнография русских рабочих в этом ракурсе должна была свидетельствовать о нахождении СССР на острие исторического прогресса и укреплять авторитет страны за рубежом.
42

Этнография рабочих в 19541960 гг.: сближение классов

43 Советские этнографы в целом поддались соблазну, о котором писал Бежкович, и в своих исследованиях стали искать крестьянские, этнически специфические элементы в культуре рабочих. Историк А.И. Залесский в своей обзорной статье критиковал этнографов за произвольное разделение сложного, но целостного быта современных рабочих на “этнографический” и “неэтнографический” (Залесский 1955: 129). Второй при этом отдавался на откуп историкам. Например, этнограф А.И. Робакидзе, по мнению Залесского, в своем исследовании чиатурских горняков в Грузии “не столько показывает собственно рабочий быт, сколько отыскивает сходство между рабочим бытом и бытом крестьянским” (Там же). При характеристике жилища он уделял основное внимание индивидуальным домам рабочих, сохраняющих традиционный сельский облик, и ограничился одной фразой про новый многоквартирный дом. Такой подход уже не предполагал ярко выраженный классовый аллохронизм между рабочими и крестьянами. К середине 1950-х годов этнография рабочих в ГМЭ принимает схожие формы.
44 Осенью 1954 г. этнографы Е.Н. Студенецкая и С.А. Павлоцкая вместе со скульптором М.К. Григорьевым отправились исследовать текстильщиков г. Иванова и рабочих “Красного Сормова” (г. Нижний Новгород). Материалы этой последней крупной экспедиции к рабочим легли в основу первой послевоенной экспозиции по изучению русского народа. Остановимся подробнее на рабочих “Красного Сормова”. Этот завод был лидером в своей отрасли (судостроение) и имел столетнюю историю (основан в 1849 г.). Неудивительно, что Студенецкая и Павлоцкая в своем исследовании сфокусировались именно на дореволюционной истории. Среди их информантов преобладали “старые производственники со стажем работы от 30 до 60 лет” (АРЭМ 2: Д. 214. Л. 3). Главной темой бесед были родословная и личная биография: “Вокруг этого стержня легко собирались все основные интересовавшие нас вопросы материальной и духовной культуры, условий труда и т. п.” (Там же: Л. 4).
45 Вскоре этнографы выяснили, что в прошлом основную массу сормовских рабочих составляли крестьяне из окрестных деревень. Как правило, судно закладывалось осенью и спускалось на воду весной, а летом в сезон полевых работ человек мог трудиться в своем хозяйстве. Информанты Студенецкой и Павловской – современные им рабочие – также сохраняли некоторую связь с сельским хозяйством. В их домашнем питании значительную долю составляли продукты из собственных огородов и садов. Этнографы отмечали, как их “с гордостью угощали помидорами и вареньем из ягод, собранных с садового участка” (Там же: Л. 52). Некоторые рабочие даже держали коров, для которых руководство завода выделяло луга и закупало концентрированные корма. За это рабочие поставляли молоко для заводских больниц, детдомов и яслей. Элементы сельской культуры прослеживались и в жилищах сормовских рабочих. Даже в 1950-х годах среди них преобладали отдельные деревянные дома с богатой резьбой. В этой теме, по выражению Студенецкой и Павлоцкой, “трудно оторвать старое от нового”, ведь в доме XIX в. “живет сейчас новый советский человек, рабочий одного из крупнейших в стране заводов” (Там же: Л. 40). Строящиеся индивидуальные дома во многом наследовали дореволюционным; разрыв с прошлым воплощали новые многоквартирные дома, характерные для больших городов (Там же: Л. 42).
46 В других сферах жизни обнаруживалось меньше преемственности. Так, в одежде и домашнем интерьере рабочие переняли городскую моду уже в конце XIX в. (Там же: Л. 30). Но глаз этнографа улавливал пережитки крестьянского прошлого и в советском настоящем: таким пережитком можно было считать, например, женскую привычку не снимать платок в помещении. Разные формы смешения дореволюционных сельской и городской культур Студенецкая и Павлоцкая находили в обрядности, религиозности, семейных отношениях. Были в прошлом и отдельные “очаги высокой культуры” – революционные кружки, библиотека, театральная самодеятельность рабочих. Настоящее богатство культуры стало доступно, конечно, только в советское время (библиотеки, клубы, Дворец культуры и проч.) (Там же: Л. 84). Современная культура раскрывалась этнографами на примерах производственного быта (душевые комнаты, столовые и проч.), отношения к труду (соцсоревновния, новаторы, передовики и проч.), воспитания молодежи в интернате, библиотеки и книготорга, заводской газеты и художественной самодеятельности.
47 Таким образом, история культуры рабочего класса в описании Студенецкой и Павлоцкой располагается между полюсами крестьянской и городской (“мещанской” или интеллигентской) культуры. Изучение дореволюционного прошлого и сельских корней рабочих, по их мнению, позволяет “искать объяснения тем или иным явлениям быта или культуры рабочих наблюдаемых нами” (Там же: Л. 5). Если проведение жесткой границы между классами у Бежковича можно определить как дискретный тип монолинейного классового анализа, то последовательное подчеркивание Студенецкой и Павлоцкой преемственности в быте и хозяйстве рабочих по отношению к крестьянам можно назвать его континуальным типом. В их научном отчете классовый аллохронизм, пускай и в ослабленном виде, все равно сохраняется. Отметим также, что благодаря окрепшей связи с крестьянством этнография рабочих приобрела в академической среде научный статус.
48 Программа изучения и репрезентации русских рабочих первой половины 1950-х годов (с разделением на жизнь “до” и “после” революции) так и не получила экспозиционного воплощения. В 1956 г. на волне оттепели в ГМЭ был принят новый Генеральный план. Согласно его принципам, “советский период в жизни народов СССР показывается не раздельно по каждому народу (в виде отдельных концовок в каждой экспозиции музея), а объединенно для всех народов в специально отведенных для этого залах” (Крюкова, Студенецкая 1971: 70). В рамках этой программы были открыты следующие экспозиции: “Искусство народов РСФСР” (1957), “Искусство союзных республик” (1960), “СССР – братский союз равноправных народов” (1964), “Современное народное искусство СССР” (1966), “Новое и традиционное в современном народном жилище и одежде” (1972), “Современные обряды и праздники народов СССР” (1988). Эти выставки можно считать, с одной стороны, “попыткой говорить о метаэтнических общностях в этнографии и областях сохранения этнической специфики в культуре этноса” (Дмитриев 2012: 16) и, с другой стороны, формой музейной легитимации и эссенциализации “советского народа” (Баранов 2011: 419). Музейная репрезентация советского народа – продукта сближения наций и классов в рамках “новой исторической общности” – была формой демонстрации “дружбы и равенства народов” при социализме (Варнавский 2004). Акцент при экспонировании современности ставился на единство-в-многообразии национальных культур, в то время как место классовых различий заняли “стирающиеся” границы между городом и деревней. Произошел своеобразный откат к принципам показа 1930-х годов: сотрудники музея заменили экспонирование современного рабочего быта выставкой достижений промышленности по отраслям. В частности, на экспозиции “СССР – братский союз равноправных народов” вопросы промышленности раскрывались через следующие темы: “Важнейшие стройки семилетки”, “Планирование и электрификация”, “Автоматизация и люди”, “Транспорт” (АРЭМ 1: Д. 1460. Л. 43). Этнография рабочих и классовый анализ были вытеснены в экспозиции, посвященные дореволюционному времени.
49 Согласно Генеральному плану 1956 г. выставки по народам, помимо показа традиционной сельской или кочевой культуры, должны были демонстрировать быт и культуру рабочих рубежа XIX–XX в. Также важно было раскрыть темы “прогрессивного влияния русского народа” и взаимовлияния народов как предпосылки “дружбы и равенства народов” в эпоху социализма (Крюкова, Студенецкая 1971: 72). Согласно этим принципам были открыты экспозиции “Русские” (1957–1960), “Украинцы” (1960), “Казахи” (1960), “Грузины” (1962). Можно согласиться с Д.А. Барановым (2011: 424–5), что изъятие советских разделов из экспозиций привело к тому, что показываемые культуры стали выглядеть более экзотично и архаично. Включение в выставочный нарратив пролетариата, вероятно, должно было компенсировать этот эффект.
50 При разработке плана русской экспозиции было решено показывать рабочих и крестьян вместе, “отражая неразрывность исторического процесса и сопоставляя материал внутри каждого раздела экспозиции” (Крюкова, Студенецкая 1971: 74). Выставка занимала первый этаж левого крыла и включала в себя пять залов. Каждый зал, за исключением первого (“Занятия крестьян”), начинался с развернутой экспозиции крестьянской культуры и заканчивался более скромной репрезентацией рабочего быта. Связь между двумя частями подчеркивалась демонстрацией экспонатов, показывающих преемственность культуры рабочих и крестьян. Так, второй зал раскрывал эволюцию крестьянина, который, занимаясь отхожими и кустарными промыслами, постепенно вливался в ряды промышленного пролетариата. Здесь же показывались условия труда рабочих, в том числе при помощи описанных в начале статьи макетов. В третьем зале, посвященном жилищу и домашнему быту, связь с крестьянами демонстрировалось на примере интерьера “Комната рабочего текстильщика”, в обстановке которого “наряду с городской покупной утварью употреблялись предметы обихода и утвари крестьянского типа” (Путеводитель 1961: 43). Четвертый зал рассказывал об эволюции рабочего костюма от крестьянского к городскому (к концу XIX в.). Так, костюм жены сормовского мастера иллюстрировал тезис, что дольше всего крестьянская одежда бытовала среди рабочих-старообрядцев (Там же: 57). Пятый зал, посвященный духовной культуре, переходил от народного искусства, обрядности и праздничных традиций крестьян к развлечениям рабочих – участию в народных гуляниях, посещению народных домов и художественной самодеятельности. Последний подраздел – “Формирование революционного сознания рабочих и крестьян” – показывался в основном на примере рабочих. Тема раскрывалась на материалах о вечерних курсах, воскресных школах, народных библиотеках и рабочих кружках. Заключительным элементом всей экспозиции служило резное панно “Победивший народ”, воспевающее Октябрьскую революцию (Там же: 91).
51 Экспозиция “Русские” 1957–1960 гг. в своих принципах продолжила линию монолинейного классового анализа в его континуальной форме, заявленную еще в научном отчете Студенецкой и Павлоцкой об экспедиции в Сормово6. Темпоральная иерархия между классами была сглажена, но не исчезла полностью. Во многих темах экспозиционеры старались показать классовый антагонизм, угнетение крестьян и рабочих кулаками и капиталистами, но общая структура выставки были выстроена на выделении в народной массе двух родственных классов. Соответственно каждый зал, несмотря на общие хронологические рамки, приобретал особую внутреннюю темпоральность – историческое превращение крестьян в рабочих: в условиях капитализма часть крестьян переродилась в пролетариат, усвоила прогрессивную городскую культуру, обрела революционное сознание и свергла царизм. В то же время другие крестьяне остались сельскими обывателями и пропустили “локомотив истории”, унесший рабочих вперед к революционным свершениям.
52

* * *

53 Советскую этнографию рабочих можно считать одной из первых в мировой антропологии попыток радикального разрыва с привычным конструированием предмета исследования при помощи субъект-объектного аллохронизма. Но темпоральная иерархия сохранилась и была перенесена на отношения между объектами этнографического изучения – классами рабочих и крестьян.
54 Этот классовый аллохронизм был изначально встроен в марксизм и советскую идеологию, но в политической практике он окончательно утвердился во время коллективизации и индустриализации рубежа 1920–1930-х годов. Рабочему классу в этом процессе отводилась как символическая роль коллективного суверена (идеологема “пролетарской диктатуры”), так и роль реального руководителя коллективизацией в движении двадцатипятитысячников7. Но уже в идеологии середины 1930-х годов “классовая борьба” сменилась “сближением классов” при социализме – возник монолинейный классовый анализ. Идеологическое значение рабочих с середины 1930-х годов неуклонно снижалось (Никандров 2018). В конституции 1936 г. классы советского общества сливались в общую категорию “трудящихся”. Чрезмерное увлечение классовым анализом на примере марризма было осуждено Сталиным в статье “Марксизм и вопросы языкознания”. В проекте Программы ВКП(б) 1947 г. советское руководство оставляло диктатуру пролетариата в прошлом, а государство социалистической эпохи переопределяло как “всенародное”. На XXII съезда КПСС (1961 г.) этот проект с некоторыми изменениями был принят. Тогда же Хрущев провозгласил нового суверена – советский народ.
55 Идеологическая инфляция рабочих и классовой риторики позволяет объяснить, почему во второй половине 1930-х годов сотрудники ГМЭ (в довольно скромном масштабе) занимались исследованиями промышленности, а не рабочих. Только агрессивные идеологические кампании конца 1940-х годов, заставившие этнографов искать защиту в монолинейном классовом анализе, и сильные социально-экономические сдвиги (урбанизация, индустриализация) на какое-то время переломили общую тенденцию. Дальнейшая история угасания этнографии рабочих отражает отмеченную идеологическую инфляцию. Если в начале 1950-х годов этнографы строго отделяли рабочих от крестьян, то в период оттепели классовые перегородки стали истончаться, и исследователи начали описывать преемственность и общность их быта и культуры. Дискретный тип монолинейного классового анализа сменился континуальным.
56 К началу 1960-х годов в ГМЭ этнография рабочих при экспонировании современности была уже не актуальна, но сохраняла свое значение при показе жизни народов до революции. Наконец, в русской экспозиции 1980–1990-х годов выставочное пространство рабочих было ужато до площади стены одного зала. В эпоху застоя исследователи теряют интерес к этнографии рабочих, и она перерождается в этнографию города, в которой предмет исследования конструировался уже на других основаниях (Будина, Шмелева 1977; Соколовский 2014; Винер, Дивисенко 2018).
57

Примечания

58
  1. Основан в 1902 г. как Этнографический отдел Русского музея, с 1934 г. – Государственный музей этнографии, с 1948 г. – Государственный музей этнографии народов СССР, с 1992 г. – Российский этнографический музей.
  2. Макет литейного цеха металлургического завода был создан по материалам меднопрокатного завода Розенкранца в Санкт-Петербурге (с 1922 г. – завод “Красный Выборжец”). Макет текстильного цеха был изготовлен по рассказам рабочих старшего поколения г. Иваново.
  3. Эта критика не вполне справедлива. Согласно Фабиану, равенство во времени не сводится к гомогенному времени, но выступает формой одновременности конфликтующих и противоречивых форм сознания, диалектических конфронтаций между личностями и обществами (Fabian 1983: 146, 154).
  4. Аналогичным образом мультилинейный классовый анализ определял антиколониальную риторику, которая с середины 1930-х годов применялась только к историческому прошлому СССР и зарубежным странам.
  5. Фототека РЭМ. ИМ 3-19.
  6. Студенецкая и Павлоцкая работали над русской экспозицией 1957–1960 гг. вместе с другими коллегами под руководством заведующей русским отделом В.И. Герасимовой.
  7. Двадцатипятитысячники – передовые рабочие крупных промышленных центров, отправленные коммунистической партией руководить колхозами и совхозами в период коллективизации.

References

1. ARE`M 1 – Arxiv Rossijskogo e`tnograficheskogo muzeya. F. 2. Op. 1.

2. ARE`M 2 – Arxiv Rossijskogo e`tnograficheskogo muzeya. F. 2. Op. 2.

3. Balakin 1948 – Balakin A. Poxorony` kukushki // Literaturnaya gazeta. 1948. 17 marta. № 22. S. 3.

4. Butusov 1948 – Butusov V. “Specialisty` po nizkopoklonstvu” // Literaturnaya gazeta. 1948. 10 yanvarya. № 3. S. 3.

5. Putevoditel` 1961 – Putevoditel` po e`kspozicii “Russkie” (vtoraya polovina XIX – nachalo XX vv.). Leningrad: GME` narodov SSSR, 1961.

6. Rezolyuciya 1951 – Rezolyuciya e`tnograficheskogo soveshhaniya pri Institute e`tnografii AN SSSR s uchastiem predstavitelej soyuzny`x i avtonomny`x respublik, sostoyavshegosya v Moskve s 23 yanvarya po 3 fevralya 1951 goda // Sovetskaya e`tnografiya. 1951. № 2. S. 231–234.

7. Supinskij 1934 – Supinskij A. Belorussiya i BSSR. Putevoditel` po vy`stavke Gosudarstvennogo e`tnograficheskogo muzeya. L.: GME`, 1934.

8. Abashin, S. 2011. Ethnographic Views of Socialist Reforms in Soviet Central Asia: Collective Farm (Kolkhoz) Monographs. In Exploring the Edge of Empire: Soviet Era Anthropology in the Caucasus and Central Asia, edited by F. Mühlfried and S. Sokolovskiy, 83–98. Berlin: Lit-Verlag.

9. Alymov, S. 2009. Kosmopolitizm, marrizm i prochie “grekhi”: otechestvennye etnografy i arkheologi na rubezhe 1940–1950-kh godov [Cosmopolitism, Marrism and Other “Sins”: Soviet Ethnographers and Archeologists in Late 1940s – Early 1950s]. Novoe literaturnoe obozrenie 3 (97): 7–36.

10. Alymov, S. 2010. Nesluchainoe selo: sovetskie etnografy i kolkhozniki na puti “ot starogo k novomu” i obratno [The Nonrandom Village: Soviet Ethnographers and Collective Farmers on the Way “from Old to New” and Back]. Novoe literaturnoe obozrenie 1 (101): 109–129.

11. Alymov, S. 2014. Ethnography, Marxism and Soviet Ideology. In An Empire of Others, edited by R. Cvetkovski and A. Hofmeister, 121–144. Budapest: CEU Press.

12. Arziutov, D.V., S.S. Alymov, and D.G. Anderson, eds. 2014. Ot klassikov k marksizmu: soveshchanie etnografov Moskvy i Leningrada (5–11 aprelia 1929 g.) [From Classics to Marxism: The Meeting of Ethnographers from Moscow and Leningrad (5–11 April 1929)]. St. Petersburg: MAE RAN.

13. Astapovich, Z.A., and K.V. Gusev, eds. 1962. Razvitie rabochego klassa v natsional’nykh respublikakh SSSR [Development of the Working Class in the National Republics of the USSR]. Moscow: Izdatel’stvo VPG i AON pri TsK KPSS, 1962.

14. Baranov, D.A. 2011. Obraz sovetskogo naroda v reprezentativnykh praktikakh Gosudarstvennogo muzeia etnografii narodov SSSR vo vtoroi polovine ХХ v. [Soviet People’s Image in Representational Practices of the State Museum of Ethnography of USSR People in Second Half of XXth Century]. In Antropologiia sotsial’nykh peremen. Issledovaniia po sotsial’no-kul’turnoi antropologii [Anthropology of Social Changes: Studies in Social-Cultural Anthropology], edited by E. Guchinova and H. Komarova, 414–428. Moscow: ROSSPEN.

15. Baranov, D.A. 2012. “Priruchenie” traditsii: vkliuchenie poniatiia traditsii v narrativ o sovetskom narode (po materialam GME narodov SSSR) [The “Taming” of Tradition: The Inclusion of the Concept of Tradition into the Narrative of the Soviet People (Based on the State Ethnographic Museum of the Peoples of the USSR)]. Antropologicheskii forum 16: 351–366.

16. Bevernage, B. 2016. Tales of Pastness and Contemporaneity: On the Politics of Time in History and Anthropology. Rethinking History: The Journal of Theory and Practice 20 (3): 352–374.

17. Birth, K. 2008. The Creation of Coevalness and the Danger of Homochronism. Journal of the Royal Anthropological Institute 14 (1): 3–20.

18. Branderberger, D. 2017. Stalinskii russotsentrizm. Sovetskaia massovaia kul’tura i formirovanie russkogo natsional’nogo samosoznaniia (1931–1956) [Stalin’s Russocentrism: Soviet Mass Culture and the Formation of Russian National Identity (1931–1956)]. Moscow: Politicheskaia entsiklopediia, 2017.

19. Budina, O.R., and M.N. Shmeleva. 1977. Etnograficheskoe izuchenie goroda v SSSR [Ethnographic Study of the City in the USSR]. Sovetskaia etnografiia 6: 21–31.

20. Chakrabarty, D. 2000. Provincializing Europe: Postcolonial Thought and Historical Difference. Princeton: Princeton University Press.

21. Dmitriev, V.A. 2012. Gosudarstvennyi muzei etnografii – svoi put’ mezhdu ideologiei i naukoi [State Museum of Ethnography: Steering an Independent Course between Ideology and Knowledge]. Muzei, traditsii, etnichnost’ 2: 6–20.

22. Dolgova, E.A. 2018. O biografii odnogo stalinskogo upravlentsa: Efim Abramovich Mil’shtein [One Biography of the Stalinist Manager: Efim Abramovich Mil’shtein]. Noveishaia istoriia Rossii 4: 912–924.

23. Etkind, A. 2011. Internal Colonization: Russia’s Imperial Experience. Cambridge: Polity Press.

24. Etkind, A., D. Uffel’man, and I. Kukulin, eds. 2012. Tam, vnutri. Praktiki vnutrennei kolonizatsii v kul’turnoi istorii Rossii [There, Inside: Practices of Internal Colonization in Russian Cultural History]. Moscow: Novoe literaturnoe obozrenie.

25. Fabian, J. 1983. Time and the Other. How Anthropology Makes its Object. New York: Columbia University Press.

26. Gouldner, A.W. 1977–78. Stalinism: A Study of Internal Colonialism. Telos 34: 5–48.

27. Grinkova, N.P. 1947. Obriad “vozhdeniia rusalki” v sele B. Vereika Voronezhskoi oblasti [Ritual of “Leading the Mermaid” in B. Vereika Village, Voronezh Oblast]. Sovetskaia etnografiia 1: 178–184.

28. Haber, M. 2014. The Soviet Ethnographers as a Social Engineer: Socialist Realism and the Study of Rural Life, 1945–1958. The Soviet and Post-Soviet Review 41 (2): 194–219.

29. Hirsch, F. 2005. Empire of Nations: Ethnographic Knowledge and the Making of the Soviet Union. Ithaca: Cornell University Press.

30. Korbe, O. 1950. Sessiia Uchenogo soveta Instituta etnografii, posviashchennaia itogam ekspeditsionnykh issledovanii 1949 g. [Session of the Academic Council of the Institute of Ethnography, Dedicated to the Results of Expeditionary Researches in 1949]. Sovetskaia etnografiia 3: 183–186.

31. Kriukova, T.A. 1947. “Vozhdenie rusalki” v sele Os’kine Voronezhskoi oblasti (po materialam ekspeditsii Gosudarstvennogo muzeia etnografii 1936 g.) [“Leading the Mermaid” in Os’kino village, Voronezh Oblast (Based on Expedition Materials of State Museum of Ethnography from 1936)]. Sovetskaia etnografiia 1: 185–192.

32. Kriukova, T.A., and E.N. Studenetskaia. 1971. Gosudarstvennyi muzei etnografii narodov SSSR za piat’desiat let sovetskoi vlasti [The State Museum of Ethnography of USSR Peoples for 50 Years of Soviet Authority]. In Ocherki istorii muzeinogo dela v SSSR [Essays on History of Museum Work in USSR], edited by A.B. Zaks, 7: 9–120. Moscow: Sovetskaia Rossiia.

33. Malinovskaia, Z. 1932. Nauchnye komandirovki Etnograficheskogo otdela Gos. Russkogo muzeia v 1932 g. v Leningradskuiu oblast’ [Scientific Expeditions of the Ethnographic Department of the State Russian Museum in 1932 in Leningrad Province]. Sovetskaia etnografiia 5–6: 232–234.

34. Milonov, Yu. 1930. Tselevye ustanovki muzeev razlichnogo tipa [Telic Policy of Different Types of Museums]. In Pervyi Vserossiiskii muzeinyi s’ezd: tezisy dokladov [The First All-Russian Museum Congress: Theses of the Report], 3–11. Moscow; Leningrad: OGIZ.

35. Mitrofanova, A.V. 1964. Razvitie rabochego klassa SSSR v period zaversheniia stroitel’stva sotsializma i postepennogo perekhoda k kommunizmu (1936–1961 gg.) [Development of Working Class of USSR During the Completion of the Construction of Socialism and the Gradual Transition to Communism]. In Formirovanie i razvitie sovetskogo rabochego klassa (1917–1961 gg.) [Formation and Development of Soviet Working Class (1917–1961)], edited by R.P. Dadykin, 55–71. Moscow: Nauka.

36. Morfino, V., and P.D. Thomas, eds. 2018. The Government of Time: Theories of Plural Temporality in the Marxist Tradition. Leiden: Brill.

37. Nikandrov, A.V. 2018. Ot diktatury proletariata k obshchenarodnomu gosudarstvu: “likvidatsiia dogmatizma” ili revizionizm? [From the Proletariat Dictatorship to the Nationwide State: The “Elimination of Dogmatism” or Revisionism?]. Filosofiia i obshchestvo 1: 18–36.

38. Novozhilov, A.G. 2012. Etnograficheskoe izuchenie kolkhoznogo krest’ianstva v 1930–1950-kh godakh [Ethnographic Research of Collective Farmers in 1930s–1950s]. Vestnik SPbGU, Seriia 2: Istoriia 2: 90–101.

39. Petriashin, S. 2018. Sotsrealizm i etnografiia: izuchenie i reprezentatsiia sovetskoi sovremennosti v etnograficheskom muzee 1930-kh gg. [Socialist Realism and Ethnography: The Study and Representation of Soviet Contemporaneity in Ethnographic Museums in the 1930s]. Antropologicheskii forum 39: 143–175.

40. Slezkine, Y. 1991. The Fall of Soviet Ethnography, 1928–38. Current Anthropology 32 (4): 476–484.

41. Slezkine, Y. 1994. Arctic Mirrors: Russia and the Small Peoples of the North. Ithaca: Cornell University Press.

42. Solovei, T.D. 1998. Ot “burzhuaznoi” etnologii k “sovetskoi” etnografii: istoriia otechestvennoi etnologii pervoi treti XX veka [From “Bourgeois” Ethnology to “Soviet” Ethnography: History of Russian Ethnology of the First Third of XXth]. Moscow: IEA RAN.

43. Sokolovskiy, S.V. 2014. Gorodskaia povsednevnost’, subkul’tury i rossiiskaia gorodskaia etnografiia [Urban Everyday Life, Subcultures and Russian Urban Ethnography]. In Etnometodologiia: problemy, podkhody, kontseptsii [Ethnomethodology: Problems, Approaches, Conceptions], edited by A.A. Piskoppel, V.R. Rokitianskii, and L.P. Shchedrovitskii, 18: 122–143. Moscow: Nasledie MMK.

44. Ssorin-Chaikov, N. 2003. The Social Life of the State in Subarctic Siberia. Stanford: Stanford University Press.

45. Ssorin-Chaikov, N. 2017. Two Lenins: A Brief Anthropology of Time. Chicago: Hau Books.

46. Timasheff, N.S. 1946. The Great Retreat. New York: E.P. Dutton and Company.

47. Varnavskii, P.K. 2004. Sovetskii narod: sozdanie edinoi identichnosti v SSSR kak konstruirovanie obshchei pamiati (na materialakh Buriatskoi ASSR) [Soviet People: The Making of a Common Identity in the USSR as the Creation of Common Memory (the Case of Buriat ASSR)]. Ab Imperio 4: 239–262.

48. Verniaev, I.I. 2005. Lokal’nye monograficheskie issledovaniia derevni 1920–1930-kh godov: tseli, metodiki, rezul’taty [Local Monographic Investigations of Village in the 1920s–1930s: Aims, Methods, Results]. In Problemy istoricheskogo regionovedeniia [Problems of Historical Area Studies], edited by Yu.V. Krivosheev, 29–64. St. Petersburg: Izdatelstvo SPbGU, 2005.

49. Viner, B.E., and K.S. Divisenko. 2018. Stanovlenie etnografii goroda v Leningrade/Peterburge [The Making of Urban Anthropology in Leningrad/St. Petersburg]. Peterburgskaia sotsiologiia segodnia 9: 143–168.

50. Viola, L. 1996. Peasant Rebels under Stalin: Collectivization and the Culture of Peasant Resistance. New York: Oxford University Press.

51. Zalesskii, A.I. 1955. Ob izuchenii byta rabochego klassa SSSR [On Study of Everyday Life of USSR Working Class]. Voprosy istorii 5: 128–129.

52. Zhdanko, T.A. 1951. Rabota Instituta etnografii Akademii nauk SSSR v 1950 g. [The Work of Institute of Ethnography of USSR Academy of Sciences]. Sovetskaia etnografiia 2: 214–219.

Comments

No posts found

Write a review
Translate